Мнение

Язык в языке

14.04.2010 | Литература | 

Вы когда-нибудь задавались вопросом, что такое стихи? Ведь странная же это речь, согласитесь. Абсолютно неестественная, предельно заорганизованная. Судите сами.

Во-первых, слова должны набираться в стихотворную строчку так, чтобы ударные и безударные слоги составляли какой-нибудь ритмический орнамент: хорей или ямб, дактиль, амфибрахий или анапест. Если подраспустить эти орнаменты — там петельку-ударение пропустить, тут перепутать — получится дольник. Если, конечно, у нас не верлибр — свободный стих без рифмы и без явной ритмической организации. Другие термины, уж извините, объяснять не буду: если вам не знаком анапест или амфибрахий, любой интернетский поисковик разъяснит вам их сотней способов...

Еще в стихах должна быть рифма: точная или ассонансная, мужская или женская, параллельная или перекрестная и т.д. — если, конечно, у нас не белый стих или, опять же, не верлибр. Напомню: белый стих — это который с ритмом, но без рифмы… Вы думаете, это все? Как бы не так. Самое главное в стихотворении — это совершенно особая смысловая постройка. Вот, например, классический 14-строчный сонет: первая строфа (не куплет ни в коем случае, а строфа) в нем заявляет тезис, вторая противопоставляет ему антитезис, а две заключительные, трехстрочные, — это не что иное, как синтез столкнувшихся в двух первых строфах смыслов, примиряющий их в новой гармонии. Прямо-таки философия Гегеля… А если у нас белый стих или верлибр, то значение смысловой стройности удесятеряется — верлибр вообще только смысловое строение стихами и делает.

Вот сколько трудностей надо себе создать, чтобы сказать что-то стихами. Но и эффект, который достигается всем этим арсеналом средств, — совершенно особый. Даже самые далекие от поэзии люди хоть раз в жизни, да обращались к ней: сами ли пробовали писать стихи, чужими ли впечатлялись…

Писать стихи все пробуют обычно в подростковом возрасте — когда в душе появляется нечто, что невозможно передать обычным строем речи. Если ребенок просто есть, просто живет, просто знает, что есть добро и зло, и просто любит своих родителей, которые любят его, — то для подростка мир существенно усложняется. Причем внезапно: еще недавно все было просто, и вдруг — как снег на голову: любовь не к родителям. Как правило, неразделенная. И все равно — как можно было жить без нее? Странность бытия. Ощущение собственной уникальности. Благодарность к миру за то, что он есть. Возмущение его несправедливостью и несовершенством. Все это сразу, вместе, неразделимым клубком. Как это вынести? Лучше всего — выразить, вынуть из себя.

И тут стихи, эта переусложненная речь, выступают единственно адекватным языком для передачи сложности бытия. Поэтому и читать их надо не так, как мы читаем прозу: поверхностный сюжет стихотворения может быть совсем неинтересным, а стихотворение при этом — гениальным. Так почти всегда у Мандельштама, которому поэзия конца ХХ — начала XXI века обязана, как никому другому: сегодня все самые яркие поэты владеют его приемом ассоциативной метафоры, дающей непредсказуемость смысловых ходов. Это вам не предзаданные тезис—антитезис—синтез классического сонета, это — как полет бумажного самолетика: каким потоком воздуха подхватится — так и повернется. Или вишневой косточки, брошенной с высоты: куда она дальше отправится, зависит от того, обо что стукнется.

Этот полет, захватывающий, как авантюра, и надо проследить в любом современном стихотворении, чтобы его понять и восхититься им. Сам Мандельштам прекрасно понимал, что делает: в письме 1937 года Ю. Тынянову он написал: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе». А Тынянов, бывший очень талантливым стиховедом, как раз и подметил главное свойство поэзии — способность «разбудить вещь». Это значит — назвать или описать предмет так, что читатель на мгновение почувствует кожей ее поверхность, увидит воочию ее форму, вдохнет запах, зажмурится от света… Вот это и нужно ждать от стихов, отрешившись от прямой логики их сюжета, если он там вдруг есть.

А еще Тынянов подметил, что есть темы-трамплины, с которых удобнее всего «броситься в вещь и разбудить ее». Это, например, болезнь — замечаете, что стихи, особенно современные, немножко похожи на бред? Или детство — помните, сколько написано о детстве? И вообще «те случайные и потому интимные углы зрения, которые залакировываются и забываются обычно. Его трудный язык — точнее точного». Последняя фраза — о Борисе Пастернаке. Ранний Пастернак — это что-то невообразимое по сложности языка. Вроде и слова русские, и запятые стоят грамотно, а поди прочитай:

(…) И как в неслыханную веру

Я в эту ночь перехожу,

Где тополь обветшало-серый

Завесил лунную межу,


Где пруд — как явленная тайна,

Где шепчет яблони прибой,

Где сад висит постройкой свайной

И держит небо пред собой.

Это конец стихотворения «Начальная пора» из сборника 1916 года «Поверх барьеров». Давайте попробуем прочитать эти две строфы правильно. Главная опасность при чтении стихов — скольжение по рифмо-ритмической лыжне. Вот этого надо избежать, потому что рифма и ритм на самом деле не важны — это такие традиционные украшения для поэзии, которых может и не быть. Читать надо смыслы. Поверхностный смысл слегка бредовый: в ночь перехожу, как в веру, — как это? А вот так: с восхищением неофита, как будто эти сумерки в жизни — первые, и ничего более истинного в ней нет. Если у вас за окном ночь, когда вы это читаете, посмотрите в окно без уверенности, что будет рассвет, с ощущением, что настоящий момент — это единственная истина, все остальное — гипотезы и предположения… Поняли? Остановите мгновение!

А теперь давайте рассматривать вещи: «тополь обветшало-серый завесил лунную межу» — обычная вещь, дерево за окном, «разбужена» точнейшим сравнением с ветхой занавеской в прорехах и неправильных складках. Так оно выглядит в сумерках, потеряв цвет и свалявшись листвой в обтрепанные клочки лунной светотени, — я вижу этот тополь! И как сквозь него просвечивает «лунная межа» — тонкая, яркая, разрезавшая темноту дорожка света на воде, — вижу! «Пруд — как явленная тайна» — неподвижная вода, которой не слышно, о которой не знаешь, — вдруг, искрясь, открывается взору с поворота тропинки… Я вижу! Именно этот момент: тишина и искрение с поворота тропинки — схвачен первой строкой последней строфы.

«Яблони прибой» — вещь опять «разбужена», я отчетливо слышу приливы и отливы ветра в листве. И последние две строки — завершение этой чувственной феерии: облитые лунным светом купы листвы выглядят монолитом, стоящим на сваях-стволах… Эти же стволы, наклонные под разными углами, — выглядят и как ног фантастического живого существа: одна подогнута, одна отставлена, две стоят твердо, три подрагивают… И оно, упираясь ногами в совершенно черную землю, держит перед собой плоский щит чуть более светлого ночного неба. Это все восхитительно точно!

Правильно читая, мы видим обыкновенные вещи так, как их видел поэт, — мы будто «надеваем» его глаза. И получаем его эмоции непритупленными — это наши эмоции. Мы не просто чувствуем его восхищение — чужую эмоцию можно понять по интонации, и как раз слабые стихи изобилуют восклицаниями... Мы САМИ испытываем восхищение тем, что видел он, потому что нам тоже удалось все это увидеть. Вот для чего нужны гениальные стихи и настоящие поэты, в бескрайнем море слов родного языка умеющие отыскать волшебные, преобразующие мир, меняющие нас. Поэзия — это магический язык внутри обыденного языка, а поэт — переводчик с обыденного на магический…

Кстати, Пастернак считал поэзию болезнью. Высокой, почетной болезнью — у него даже есть поэма, которая так называется. Он считал, что поэт, одержимый своей высокой болезнью, — главный выразитель духа эпохи, в которой он живет. Что человек, который рождается с даром поэта, — созерцающий, страдающий и дающий все это почувствовать другим, не наделенным такой сверхчувствительностью, — оправдывает человеческий тираж. И страшный грех для обнаружившего такой дар — отказ от этой мучительной миссии.

Анна КУЗНЕЦОВА

Загружается, подождите...
Количество посетителей
353937
Роскультура - rus